Наступившая тишина давит на уши. На нейтральной полосе, догорая, потрескивают танки, доносятся призывы и плач раненых немцев.
Семен Шлык, почерневший, весь измазавшийся в крови, все еще бегает от одной роты к другой, оказывает помощь раненым. В окопах солдаты, оставшиеся в живых, приводят себя в порядок, чистят оружие, тотовят патроны, пополняют боеприпасы, забирая их у убитых. В моем отделении легко ранен только Генрих Широбоков. Но он не ушел с передовой. Санинструктор перевязал ему раненую руку, и снова тот готовит свое ружье к бою. Вот только жаль — патронов мало осталось.
Обойдя все расчеты и поговорив с ребятами, я решил проведать Мишу Фрянцева. Теперь к старым воронкам на пути прибавились свежие. Вся земля изрыта, расчесана осколками, покрыта обгоревшим металлом. Удивительно, как здесь только могли выжить люди? Перепрыгиваю через ямы и бугры, стараюсь не наступать на острые осколки мин и снарядов.
— Ну как, Миша?
— Да вот жив,—отрываясь от чистки пушки, усталым голосом отвечает он. Русые его волосы, казалось, поседели от пыли и пороховой гари. Лицо почернело—сверкают одни зубы и глаза.
— Спасибо, помог нам. Поджог танк.
— Не дремать же нас сюда поставили. Кажется, мы еще одному уши надрали. Тоже загорелся. Только, по-моему, засекли нас немцы. Теперь туго придется.
— Смени позицию,—советую или' даже прошу я.— Могут накрыть. Они четко работают.
— Послал ребят копать. Сразу позицию не подготовишь. А у тебя как?
— Широбокова из второго расчета в руку ранило, перевязали, остался в окопе. Письмо не отдал?
— Куда? Почтового отделения еще никто для нас не построил,— пошутил он невесело.— Куда спешишь?
— Некогда, Миша. Идти надо.
— Постой, постой!— вдруг остановил он меня.— Ну-ка, повернись. Так, так. Да ведь у тебя на шинели новая дырка. На плече.
— Неужели?— я скинул шинель и увидел — словно ножом прорезано по всей левой лопатке.— И правда. А я и не заметил. Ну, бывай. Идти надо.
Во дворе усадьбы встретил комбата. Он был чем-то расстроен и на ходу устало тер покрасневшие от недосыпания глаза.
— Как дела, сержант?
— Нормально, все на местах.
— Молодец. Видел, как бой вели,— и пошел дальше. Среди солдат ходили слухи, что комбату давно уже присвоено звание Героя Советского Союза. Не знаю, правда ли? Но Свистов как-то проговорился, что видел у него ордена Александра Невского и Кутузова. А он врать не будет. И только я подумал о командире роты, как услышал его голос:
— Сержант, не спеши, иди посидим.
Свистов сидел на бревне около сарая и курил. Раньше Николай Михайлович любил со мной поговорить о литературе, кинофильмах, природе. С удовольствием слушал, как я читаю стихи. Охотно и горячо говорил о красоте песни. Но вот уже который день ходит безразличный, хмурый, даже сердитый и, похоже, прежде всего на себя.
— Садись. Помолчим вместе, посудачим сегодня мысленно,— глядя на меня, предложил он.
Я, присев, стал наблюдать, как нервно курит он, молчит и только синие желваки на худом лице выдают его внутреннюю боль.
— Сколько ты уже на фронте? С мая? Ну, это еще терпимо. Тебе еще, как медному котелку, служить да служить.
Опять замолчал, склонил голову на руки и долго-долго о чем-то думал. Потом помял лицо ладонями, словно желая стереть налет тревоги и душевной смуты.
— А я вот с 1942 года на фронте,— открылся мне.— Был на Западном, на Центральном. Теперь вот с тобой на Третьем Белорусском. Третий год на войне,— и он взмахнул рукой, решительно отсекая из своей жизни эти годы.— В марте 1942 года был ранен под Вележом в руку. Залатали — и опять на фронт. В августе опять ранило и еще контузило. Увезли в госпиталь. Оклемался — снова на фронт. В сентябре сорок третьего у железнодорожной станции Буды изрешетили меня фрицы вконец, думал не поднимусь. Даже врачи не надеялись. Живого места не было: все в рубцах, в ранах, все изорвано. А ведь опять v оклемался. Думал, уверен был, домой направят. Не-ет! На фронт. И вот уже октябрь сорок четвертого...
— Ладно, не для пересказов. Знаю я, ты верный парень: не доносчик, не фискал. Надо же и нам с кем-то поделиться накопившимся, накипевшим. Невозможно все в себе носить, трудно жить и ни на кого не надеяться, не опираться. Тяжело мне стало, Геннадий, очень тяжело. Не от службы. Физическую нагрузку еще выношу, хотя уж ка-к терка — весь в дырках. Тяжело на душе. Тоскливо. Иногда просто волком выть хочется. Представляешь, каждый день бои, каждый день гибнут люди, и ведь — самые лучшие, всё самые близкие. Для чего немцам понадобилась проклятая война? Смотри, сколько их тоже погибло,— кивнул он на нейтральную полосу.— Слышишь, некоторые еще стонут. И ведь не фюрера, сволочи, о помощи просят, маму...
Он. потер руками щеки, стараясь смягчить острые желваки. Косой шрам на лбу еще больше посинел.
— Страшно надоело все это,— выдавил глухим голосом.— Знаю, если бы услышали меня работники смерша, не поздоровилось бы. Да все равно. Всему один конец. Надоело! — с ожесточением вырвалось у него.— Каждый день под огнем, каждый день. Ты знаешь, что это такое? .Нет! Мало еще на передовой побыл. Нет, никому не бывшему столько на войне, не выдумать такой страшной душевной боли! Ты, может, думаешь, что меня сейчас боязнь смерти томит? Нет!— и от голоса его такого жуткого, от рассказа столь необычного, исповедального у меня зашевелились волосы на голове. Как же это не бояться смерти? Как не жалеть самого прекрасного на свете—жизни? А он продолжал:—С годами на фронте сердце словно каменеет и сжимается в твердый комок. К жизни становишься безразличен. Тогда уж и не страшна смерть. Укрепляется чувство неизбежности гибели. Мучает, надоедает до чертиков ее ожидание. Это уж становится пыткой. Пыткой невыносимой, жестокой. Приблизительно такой же, как если бы тебя поставили на расстрел к стенке и несколько суток держали на мушке, угрожая в любую минуту выстрелить. И ты не вытерпливаешь и кричишь: «Стреляй, гад, стреляй, не мучай!» Вот такое теперь у меня клокочет внутри.
Он передохнул, снова потер жесткие щеки и, бросив папиросу, закурил другую.
— Ты дневник-то пишешь?— словно кнутом огрел меня. Я даже подскочил. Откуда он знает? Но командир роты положил мне на плечо руку и тихо продолжал:— Не бойся, пиши. Может, выживешь и расскажешь людям о нас, как мы воевали. Расскажи, Геннадий, очень прошу, ты должен выжить. Должен. Таким молодым надо жить.
Я не знал, что ответить. В предчувствия я не верил, и мне непонятна была его просьба.
— Знаешь что, Геннадий? Вот когда человек на фронте доживает до такого состояния безразличия к себе, он становится самым опасным солдатом для противника. Почему? Да потому что все, кто трясутся за свою жизнь, особенно новички, в бою суетятся, стреляют второпях, лишь бы чаще летели пули, будто этим можно прикрыться,— усмехнулся он.— А я не нервничаю: стреляю спокойно, как на полигоне. И ни одна пуля не идет мимо. Вот и получается, что те, кто больше боится, быстрее гибнут. А такие, как я, идут и идут, словно заколдованные. Новички стараются не смотреть, убил он или не убил немца. Даже боятся смотреть. А я четко знаю, сколько пристрелил в каждом -бою. И это тоже каким-то непонятным грузом ложится на душу, мучает. Знаю ведь, что насильников, убийц убиваю, и все равно неспокойно, муторно на душе. Вдруг среди убитых попадется хороший человек, насильно выгнанный из дому. Даже ночью, в тихое время не могу спать спокойно...
Да, видал я, как мечется во сне мой командир. Думал, раны беспокоят.
— Вот ты видел, сколько в этом наступлении сам немцев убил?— поинтересовался ротный.— Не видел? Вот и пожалуйста. А я взял винтовку у нашего погибшего бойцаи открыл огонь по атакующим. Восемь фашистов уложил, из них двух офицеров. Восемь! Может, и они сниться будут...
Он надолго замолчал, словно прислушиваясь к стону раненых немцев на нейтральной полосе, потом добавил:
— Кто у меня на мушке был, тот уже дальше не идет, не стреляет. А ведь все это были люди. Пусть одурманенные пропагандой фюрера...
Вдруг за стеной сарая, около которого мы сидели, отчетливо послышалась немецкая речь. Молнией проскользнула мысль: «Немцы! Как они сумели подкрасться незамеченными? Ну сейчас начнется свалка!» Я вскочил и дернул затвор автомата. Свистов с улыбкой взглянул на меня.
— Чего всполошился? Садись.
— Немцы! Разговор слышал совсем рядом!
— Точно,— подтвердил старший лейтенант, удивляя меня спокойствием.— Это пленные в сарае. Сегодня ночью нашли в сене. Дрожат, как цуцики. Тоже жить хотят. А куда их девать. В тыл не отправишь. Держим в сарае. Дальше видно будет, если их свои не убьют. Хочешь, покажу?
Старший лейтенант поднялся и подошел к дверям. Часовой, не спрашивая, пропустил нас. Пленные чистые, аккуратно одетые, увидев нас, разом вскочили и стали по стойке смирно. Все шестеро.
— Гер официир!— залопотал один из них, беспокоясь, не будут ли их расстреливать.
— Пошли вы...— выругался Свистов.— Нужны вы мне! Тряситесь тут, ждите судьбы.
— Вас заген зи, гер официир?
— Не будут расстреливать,— успокоил я их наполовину на русском, наполовину на немецком языках.
Лица пленных просветлели. Фашисты наперебой начали рассказывать, что они летчики, служили во Франции, а недавно их послали сюда на Восточный фронт, в пехоту. Только вчера прибыли на передовую, в русских ни единого выстрела не сделали, сразу решили сдаться в плен. Они не желают воевать против русских.
— Что они говорят?— спрашивает меня Свистов.
— Они не стреляли в нас, не желают воевать против русских.
— Вишь ты! Святые нашлись. Как попадут сами в переплет, так вся спесь живо слетает.
— Вас заген зи, гер официир?— снова с тревогой спрашивает немец.
— Пошли,—кинул мне командир роты.—Тошно смотреть, как они овечками прикидываются. Пленные остались, недоуменно переглядываясь.
— Что примолк, сержант?— спрашивает командир роты.
— Да так...
— Ты не обращай на меня внимания, не поддавайся моему настроению. Я ведь только с тобой... Думаю, полегчает... Вот выпить бы сейчас пару стаканчиков. Да нельзя, долг не позволяет. Пьяный уже не командир и не боец...
Мы еще долго говорили, пока, наконец, совсем другим тоном, приказным, суровым, не допускающим возражений, командир роты не сказал:
— Ладно, по местам!
Я приложил руку к пилотке, повернулся и пошел в свое отделение. Свистов поправил на голове фуражку, разгладил гимнастерку под ремнем с начищенной звездочкой на латунной пряжке, повел плечами, будто сбрасывая непомерный груз, и направился в штаб батальона. _
Яркое оранжевое солнце то выглядывало из-за облаков и освещало наши окопы, то хмурилось, прикрываясь плывущими в высоте темно-грязными хлопьями облаков. Кое-кто достал из вещмешков энзе и готовился перекусить.
— Сержант, иди к нам, пожуем,— зовут меня земляки из второго расчета Широбоков и Лаптев.
— Помните, как нашу дивизию формировали?—спрашивает Широбоков. Я сижу на краю их спаренной ячейки.— Позднее прибыли?— повторяет он мой ответ.— Ясно, а я думал и вы с начала,— и объясняет: — Сформировали нашу 97-ю Витебскую Краснознаменную из трех бригад:
108-й, 110-й, 111-й, где-то в мае сорок третьего. Вся дивизия родилась в Удмуртии! — гордо заключает Широбоков.
— Откуда ты знаешь?— с удивлением спрашиваю, отрезая хлеб от своей засохшей пайки.
— Сам тогда уж был в армии. У нас в Удмуртии вся дивизия создавалась. А потом заместитель комбата по политчасти, тот, что до Воеводина был, рассказывал, что нашим частям знамена вручали представители Удмуртии. Приезжали делегации от Кизнерского леспромхоза, от Бемыжского сельсовета и Бемыжской МТС, Бемыжского райкома партии и два знамени мы получили даже от Президиума Верховного Совета Удмуртской АССР,— как на политзанятии объясняет Генрих, волнуясь. Ему, видно, очень лестно рассказывать об этом человеку, не знавшему этого, да еще своему командиру.
— А я и не знал ничего.— Снова искренне удивляюсь я, намазывая ароматную американскую тушенку на черный кусок хлеба.—Видимо,* как началось наступление в Белоруссии, так и некогда политработникам говорить об истории.
От рассказа Широбокова повеяло родной стороной, прикамскими краями, мирными душистыми лугами на реке Уть.
— А еще с делегацией Кизнерского района в нашей дивизии был работник газеты «Удмуртская правда» Константин Ананьевич Камский. Знаете его? Нет? Ну, это непростительно. Он все о селе пишет, о сельской работе, о нас — колхозниках.
— Спасибо тебе, Генрих,— от души благодарю я.
— Об этом надо всем рассказать, всем нашим новым бойцам,— отвечает он.
Я ждал, что еще скажет земляк, и вдруг услышал свисг летящей мины. Даже не свист, а характерное шуршание. «Близко упадет» — только и успел подумать.
Мина рванула так звонко и оглушительно, что я долго сидел, как окаменевший, в пыли, дыму, осыпанный землей. Когда пришел в себя, то увидел, что в руке держу хлеб, а на нем вместо тушенки лежит земля. Так и не успел я -позавтракать, бросил хлеб, кинулся к ребятам. Смотрю, Широбоков лежит с пробитой головой, Лаптев сидит и качается из стороны в сторону, держась за живот.
Ах ты! Да что это за такая судьба-злодейка?
К нам уже бежит санинструктор Семен Шлык.
— Что? Ай-ай-ай! Широбокова уже не спасти, а Лаптева я сейчас унесу. Угораздило проклятых фрицев: одну мину пустили, и та беды наделала.
Я отряхнулся от земли и осколков. Вроде, не задело. Ребят жалко до боли в груди. Отхожу от окопа второго расчета и уже смотрю на это -место, как на роковое. Мог бы и я навсегда остаться здесь.
В своей ячейке снова проверил гранаты, дозарядил автоматные диски. На всякий случай взял у погибших винтовку и сделал запас патронов. О еде уже не думал: на зубах скрипит песок, перед глазами неотступно маячит Широбоков с пробитой кровоточащей головой. А ведь только минуту назад он думал, говорил, готовил еду.
— Как, сержант, цел?— слышится бас Дмитрия Мельника.
— Жив, а второго расчета нет.
Изменился в лице Евгений Лагутин. Щеки его побледнели, кое где даже похудели, спала охота к разговорам об орденах.
— Сержант, что там?— с тревогой показывает он вперед.
Все ясно: очередная немецкая атака. Идут плотной цепью, без артподготовки, без стрельбы, без криков. Будто огромная темная туча надвигается. Да-а. Тут нужны крепкие нервы. Пока танков не видно. Хоть бы их не было. Как можно спокойнее отдаю команду.
— Приготовиться к отражению атаки, ребята! Противника встречать прицельным огнем. По пехоте бить из винтовок и автоматов.
— Приготовиться к отражению атаки!—слышу команды слева и справа.
—Как самочувствие?—обходя окопы, спрашивает комбат.
— Будем держаться!
— Надо, товарищи, надо. Отходить некуда. Сзади засада.
Неужели немцы зашли к нам в тыл?!
— Сержант, я буду в вашем отделении,— послышался голос Свистова. Займу окоп второго расчета.
Оттащив в сторону тело Широбокова, командир роты достал пистолет, положил рядом автомат, смастерил упор для стрельбы, вставил запалы в гранаты. Роту свою он уже обошел, со всеми поговорил, поставил задачу и теперь сам готовится принять бой. Делает все, как обычно: не спеша, обстоятельно и спокойно.
Немцы метрах в трехстах от нас—идут бесшумной грозной лавиной. Молчим и мы.
И вдруг безмолвие распорол звонкий голос майора Лупиноса.
— По гитлеровским бандитам'! Огонь!
И ахнула, сотрясая воздух, шквальная трескотня винтовок, автоматов, пулеметов. Немцы открыли ответный огонь и с громкими криками побежали вперед.
Вижу, косит врагов, как траву, ручной пулемет Немухина. С правого фланга заливается длинными очередями «максим». Вот они, которых Геббельс называл непобедимыми, уже метрах в ста, с крестами на груди, в парадной форме, пьяные, с раскрытыми в крике ртами и перекошенными страхом и злобой лицами.
Кто кого?!
Градом полетели гранаты в цепь противника. Смотрю — Немухин взял наперевес ручной пулемет и, выскочив из окопа, стал поливать врагов свинцом.
— Немухин!— что есть мочи кричит Свистов.— Назад! В окоп! Ты что, твою мать, нас без пулемета..хочешь оставить?!
Свистов вновь прикладывается к винтовке и продолжает счет:
— Шестой, седьмой.
Непонятно, откуда взялись слева от нас два младших лейтенанта в новеньких шинелях. Видимо, недавно из училища. Новички стоят в одном окопе и стреляют из пистолетов не целясь. Погоны ярко блестят на их плечах. Вот один что-то сказал солдату, выскочил из окопа и метнулся к дому штаба батальона.
— Младший лейтенант! Не бегать! Сиди в окопе,— кричу ему.
Он обернулся, махнул рукой и еще быстрее побежал к дому. Через считанные секунды бежит обратно. Понятно, страшно человеку в первом бою, да ведь в окопе-то безопаснее. И вновь он кинулся к дому и на полпути упал бездыханный. Эх, парень! Ведь говорено было — не метаться... Веду я огонь по противнику и боковым зрением замечаю: второй молодой офицер заметался, тоже кинулся к . дому. Что они делают, салаги?!
— Восьмой, девятый,— рядом со мной считает убитых командир роты Свистов. Он прицельно, словно снопы на молотьбе, укладывает фашистов.
Кажется, противник начал кое-где отходить, пятиться, сломалась ровная цепь. Чувствуется, слабеет и вражеский огонь. Не пора ли и нам в контратаку? И тут, словно из-под земли поднялась вторая цепь в зеленых шинелях и слилась с первой. Снова заорали пьяные фашистские глотки и новая лавина покатилась на нас.
«Теперь не удержимся»,— молнией пронеслось в голове.
Вот тут я и увидел, как Свистов, поправив на голове фуражку, будто собирая.сь рапортовать высшему начальству, выскочил из окопа, стал во весь рост и начал почти в упор расстреливать наступающих.
— Десятый, одиннадцатый!
— Старший лейтенант! В окоп!—взмолился я. Он не обратил на меня никакого внимания и -продолжал стрелять. Слышу—замолчал «максим»» то ли погибли пулеметчики, то ли патронов не стало. Сильной поддержки лишились мы. Вот и дядя Немухин склонил окровавленную голову на своего «дегтяря» и замолк навсегда. Худо дело, совсем худо. Схватил я и метнул во вражескую цепь несколько лимонок, под этот шум выскочил из окопа и дернул за ноги Свистова. Он упал, но тут же вскочил:
— Пристрелю,— сверкнул разъяренными глазами.— Не мешай. Решается исход боя. Еще одна минута — и будет перелом. Кто кого?!
Вдруг Свистов покачнулся, как-то неловко сунулся вперед и больше не пошевелился. Втащил его в окоп.
— Николай Михайлович, куда ранило?—не по уставу спрашиваю любимого командира. И тут вижу—убит.
Бегу по линии обороны к командиру взвода младшему лейтенанту Серебрякову. Он" тоже не новичок на фронте. Пусть принимает командование ротой.
— Командир роты убит!— кричу.
— Р-р-о-т-а! Слушай мою команду!—он озорно сверкнул глазами, но тут же покачнулся и замертво упал, скошенный пулей в висок.
Мимо меня с перевязанной рукой пробежал майор Лупинос. Выходит и его уже ранило.
— На место, в отделение!— крикнул он.
— Командир роты...
— Знаю. На место!
Майор кинулся к молчащему станковому пулемету, что-то проделал с ним, и вдруг сыпанул по противнику нескончаемой очередью. Кинжальный огонь «максима» заметно изменил обстановку. Немецкая цепь замешкалась, начала залегать.
Я прибежал к своему окопу. Смотрю, около него стоит снайпер и бьет по немецким офицерам, словно продолжая дело Свистова, тоже вслух считая убитых.
Вероятно, с тыла комбат снял часть взвода? При поддержке жидкого подкрепления мы пошли в контратаку.
Немцы, наконец, не выдержали, побежали. Вернувшись, я увидел, что нет у меня первого расчета. Стоит одиноко противотанковое ружье, рядом валяются несколько патронов, лежит в окопе окровавленная шинель, и тихо-тихо вокруг.
Пошел я к дому, где лежат ранецые. На крыльце встретил вспотевшего, измученного санинструктора.
— Жив, сержант?— обрадовался Семен Шлык.— Хорошо! Ну и переделка была: все, думал, каюк, не выдержим, а ведь выдюжили. Здорово! Ты к своим? Не ходи. Не раздражай. Волнение им вредно, Лагутин в живот ранен, не знаю, выживет ли. Мельнику перебило кость на ноге. Ему еще можно терпеть, да тоже бы операция нужна, срочная. Не ходи, словами им не поможешь. Что в силах, я уже сделал, а больше никто и ничем не поможет.
— Свистова смотрел? Может, жив еще?— с надеждой спросил я.
— Нет. Ни сердца, ни пульса не слышно.
Пусто стало в груди, холодно и неуютно, будто из родного дома исчезло все и остались голые стены.
Вернулся к окопу, приподнял шинель, которой был прикрыт Свистов, мысленно попрощался с другом.
Приподнял шинель и на Широбокове, попрощался и с ним.
В разных позах лежали погибшие молодые офицеры в новеньких шинелях и с яркими погонами на плечах. Склонился. над искореженным пулеметом бездыханный Немухин. Навсегда отболели его ноги.
Взял уцелевшее противотанковое ружье в первом расчете, перенес в свой окоп, разыскал несколько оставшихся патронов. Сам поведу огонь из ружья. Снова зарядил автоматные диски, достал последние гранаты из вещмешка, вставил в них запалы. Да, скудно становится с боеприпасами. «Чем отбиваться?»—'только одна мысль бьется во мне. Голова какая-то пустая. Ничего в ней нет: ни горечи, ни обиды, ни слез, ни радости. Одно, одно л^шь в ней — надо держаться, надо бить врага до последнего вздоха. Пожалуй, не убрать ли тело командира роты хотя бы за дом? Но руки не поднимаются. И какой смысл куда-то тащить. Может через минуту и я рядом лягу. «Вместе веселее,— горько усмехнулся я.— Что, расписался? А еще командир отделения!— одернул сам себя.— Взять себя в руки!»
Я поднялся из окопа, поправил на голове забрызганную кровью пилотку и, шатаясь, побрел к единственному своему расчету.
— Живы, ребята?— бодрясь, спросил Ядгар-а Ташева и Василия Таланова. В ответ — молчание.
— Ничего, придет подкрепление, тогда полегче станет.
— Какое подкрепление? Ведь мы слышали, что связи с полковым штабом нет,— произнес равнодушно Ядгар Ташев, разыскивая что-то в вещмешке.
— Не распространяй ложные слухи. Я, например,- не знаю, что связь прервалась,— строго одергиваю солдата.
— Сержант,— словно не слыша моего замечания, продолжает Ташев.— Вот тут у меня адрес домашний. Напишешь к родителям в Казахстан, если со мной чего случится.
— Ладно, Ташев, не выдумывай. Сколько воевал и туг выживешь.
По смуглому широкоскулому лицу казаха пробежала горькая усмешка.
— Один расчет в отделении остался, три было.
— Почему один?.—снова возражаю я.
—Ружье из первого расчета я забрал. Буду стрелять. Значит у нас в отделении еще два расчета.
Снова усмешка пробежала по смуглому лицу Ташева:
он понимает, он не маленький.