Солнце скрылось за неровной линией истерзанной земли и над горизонтом словно развесили огромную окровавленную рубашку Миши Фрянцева. По краям она слабо белела, а в центре налилась огненной краснотой.
И вдруг кто-то громко сказал:
— Взгляните на штаб! Что делается?!
«Неужели немцы прорвались?» — словно бритвой полоснуло по сердцу.
Обернулся: над штабом, в свете догорающего дня, похожее на огромное пламя, полоскалось красное полотнище.
Это внесло оживление в наши ряды. Одни повеселели, приободрились, почувствовали себя как на своей земле. Другие говорили:
— Напрасно это. Чего немца травить? Главное—сохранить батальон.
Бойцы стали готовиться к последнему бою. Некоторые достают из вещмешков запасное чистое белье и выбрасывают старое. С какой-то особой теплотой смотрят солдаты друг на друга и без слов понимают все. Я гляжу на красный флаг и слезы катятся по закоптелым щекам: на меня вдруг повеяло ароматом родного края и так горько стала навсегда расставаться с ним, так обидно. Многим тогда казалось, что в тысячу раз лучше быть похороненным в своей земле, чем затеряться на чужбине. Но все же одно нас утешало: мы защитили Родину от чужеземных грабителей.
Немцы по-своему отозвались на появление флага. Открыли такой ураганный огонь по нашим позициям, какого мы уже давно не видали.
Время от времени я выглядываю из окопа и слежу — не началось ли наступление противника, не упустить бы момент, не прозевать бы. Вот от очередного взрыва упал флаг. Что поделаешь.
Неожиданно из соседнего окопа выскочил капитан Воеводин. Я не видел, когда он пришел сюда.
— Товарищ капитан, вернитесь в окоп! — окликаю его что есть силы.
— Вре-ешь! Не во-озьмешь! — кричит капитан. Он кидается к имению и, найдя где-то лестницу, взбирается на крышу, и пробитая в нескольких местах красная ткань снова заполыхала в небе.
«Установил и уходи, уходи скорее,— мысленно подгоняю я капитана Воеводина.— Ну давай, давай скорее». Он, словно услышав мой призыв, погрозил кулаком в сторону противника, шагнул к лестнице. «Скорее в окоп в нем безопаснее!» — умоляю я. Капитан взглянул в мою сторону, помахал рукой. И вдруг, покачнувшись, медленно стал оседать на крышу. Он оглянулся и, вероятно, увидел, что флаг опять падает. Подхватил древко, снова поставил его место, да так и замер навсегда.
«Зачем, зачем он это сделал?» — горький укор и боль пронзили мне грудь. Как теперь батальону без командира. Обстрел начал затихать, и мы увидели цепь наступающих. Кто же будет командовать? Надо решить вопрос немедленно. Важна каждая минута. Медлить нельзя. И я принимаю руководство на себя. Излишняя скромность теперь может только повредить. Эх, не боги горшки обжигают!
-- Батальо-о-он! Слушай мою команду! — и сердце учащенно застучало. Ведь надо немедленно обдумать самую правильную тактику, повести всех за собой, дать самый продуманный приказ, в который бы поверили оставшиеся в живых наиболее опытные фронтовики.
— Всем перейти на западную сторону! Оставить в прежних окопах наблюдателей!
Правильно ли это? Вдруг немцы пойдут и с тыла? Что делать? Отражать пока ту опасность, которую видим!
Перебежками к нам стали подтягиваться солдаты из других рот. Ряды становятся плотнее.
Немцы приближаются. И хотя я уже больше двухсот дней на передовой, набрался опыта у офицеров и старых солдат, но ведь мне всего восемнадцать лет. Будет ли моя команда для остальных авторитетной? «Ты не стесняйся, сержант, командуй!» — вспомнил я замечание старого солдата во время прорыва границы Восточной Пруссии.
— Без команды не стрелять, из окопов не выходить! — распоряжаюсь, и вроде теперь все это исходит не от меня, а команду подсказывает обстановка. Кажется, иначе поступать нельзя.
Раньше, до войны, когда я учился в школе, приходилось постоянно участвовать в художественной самодеятельности. Был запевалой в хоре, знал, что без строгой дисциплины песня на лад не пойдет. Учителя прочили мне добрую дорогу певца. И, правда, любил я песню всей душой. Да негде было учиться. Во всей деревне был всего один патефон — у преподавателя физкультуры. Послушаю пластинки, уйду на свой огород, -в овин и пою услышанное до поздней ночи, да стараюсь, чтобы получалось не хуже, чем на пластинке. «В попы тебе надо идти,— советовали старики.— Уж больно ты душевно поешь». Не вышло из меня ни солиста, ни артиста, ни попа. Стал солдатом своей страны.
— Ты что ли командуешь? — сверяется подбежавший сержант из пятой роты.—Что будем делать?
— Петь!—неожиданно выпалил, я с какой-то злостью на себя за то, что сунулся командовать, с обидой на эту жизнь, на немцев.
— Не до шуток, сержант! — рассердился он.
— Делать всем то, что прикажу! Не суетись! Сержант пожал плечами и убежал к своим. А немцы идут с автоматами наперевес. Не стреляют. Что делать? Может и правда—запеть? Тогда я поднимаюсь повыше над окопом и начинаю во весь голос:
Вставай, страна огромная...
Солдаты сначала не поняли меня, начали с опаской посматривать. И вдруг ожесточенно, заглушая в себе страх (по-моему нет солдата, который бы не боялся смерти), затянули вслед за мной:
Вставай на смертный бой С фашистской силой темною, С проклятою ордой!
У меня даже волосы зашевелились на голове. Вот это здорово получилось.
Пусть ярость благородная Вскипа-а-ет, как волна! Идет война народная, Священная война.
Мурашки пошли по спине. И стал я каким-то легким, невесомым, бесплотным. Будто крылья за спиной выросли. (смотрю, у немцев не стало четкости шага, ряды начали мешаться. Могучая русская боевая песня словно лишила их сил. «Ну, с богом!»—вспомнились слова дедушки, провожавшего меня на войну.
Тут я выскочил из окопа, резанул из автомата по противнику, а сам изо всех сил продолжаю песню:
  ;Дадим отпор душителям Всех пламенных идей, Насильникам, грабителям, Мучителям людей!
Все солдаты уже выскочили из окопов и вслед за мной пошли вперед. Автоматы сыпали огонь, но выстрелы не заглушали песню. Она еще грознее надвигалась на противника, давила его волю. И не выдержал враг, смешались его ряды, побежала фашистская нечисть от великой грозной песни советского народа.
Преследовать далеко нельзя. Даю команду вернуться в окопы.
Возвращаются бойцы в хорошем настроении. Кое-где слышится смех, острые шутки.
— Здорово сержант придумал!
— А чего оставалось делать? Правильно скомандовал.
— На меня немец шел. Подвыпивший, видать. Чуть не улыбался — беззаботный такой. Как грянула наша песня — смотрю, немцу моему будто шило в зад воткнули или в штаны наложил.
— Ха-ха-ха!
Сумерки начали сгущаться. Пришлось снова выставить посты по круговой обороне. Может поспать бы солдатам, да возбуждение не проходило, и никто не заводил разговора об отдыхе... Кое-где ужинали. Делили между собой последний кусок хлеба. Вот с водой плохо. Есть колодец у именья, да не проверена вода. Давно уже не видно санинструктора Семена Шлыка. Не ранило ли его? Надо бы посетить раненых, но важнее сейчас организовать оборону, чтобы немцы ночью не пробрались сквозь наши ряды, не натворили беды.
Проверил посты. А где мой последний третий расчет? Как не усмотрел я за ними в последнем бою? Окоп Василия Таланова и Ядгара Ташева пуст. Ружье стоит на сошниках готовое к бою. Около него на сумках лежат последние два патрона. Но хозяев нет.
В окопе первого расчета сидят два незнакомых солдата. Еще утром отсюда доносилась задушевная украинская песня Дмитрия Мельника и Евгения Лагутина. А теперь сегодняш
нее утро кажется ушло далеко-далеко, будто рассвет был сто лет назад и день тянулся бесконечно.
— Из какой роты? — спрашиваю незнакомцев.
— Из шестой, товарищ сержант! — быстро отвечает один. Гимнастерка на нем расстегнута и на груди видна морская тельняшка.
— Почему в тельняшке?
— Был в морской пехоте. После ранения сюда прислали Вчера с пополнением пришел. Жаль, к своим не попал.
— Что, здесь хуже?
— Н-е-ет! Ребята у вас что надо. По-нашему, по морскому дерутся.
— По-штурмовому,— поясняю я.— Нашему батальону присвоено звание штурмового. А это, пожалуй, то же, что гвардейский.
— А что? Гвардия настоящая,— соглашается солдат.
— Такие передряги, как сегодня, не многие бы выдержали.
— Вот что, ребята. Снимите тело капитана Воеводина с крыши. А флаг укрепите.
Наступила ночь, а вместе с ней пришла на землю временная долгожданная тишина. Даже негромкий разговор далекo слышно далеко. На правом фланге часто раздается .смех. Надо посмотреть, что там такое.
Оглядевшись в темноте, осторожно обхожу воронки,. перешагиваю какие-то бревна. Наконец, подхожу к солдатам, которые то и дело хохочут. Их четверо. В центре сидит невысокий парень, которого все слушают.
— Сколько я от этой музыки натерпелся, просто не приведи господи,—говорит он.—И все мой брат Петька. Шибко он на гармони наяривал. Ну и смотался после семилетки в город и начал там музыке учиться. Приедет, бывало, в каникулы домой, как вроде на побывку, и рассказывает разное-этакое. Да слова все у него какие-то заковыристые, ненашенские слова. А я что? Что я в толк возьму, ежели учился всего четыре года? Однако понаслушался братана-то и слов его нахватался: память у меня шибко вострая. Вот отсюда-то и пошло все, повалило.
Сидим это мы на завалинке со своей залеткой с Маней, баская такая девка была, что те картинка. Время, значит, летит. Петухи полуночные, значит, поют и вроде как в улице никого нет. Осмелел я в таком разе и тихонько к Мане передвигаюсь — только глядь ты, зырит на нас из-за тына старая Парася Ваниха — соседка. .Тут такое меня .зло взяло, чуть было не обматерил ее, да сдержался. Только и сказал-то: «Смотри,— говорю,— Маня, старая хабанера все еще не спит». Ну и взвилась тут старуха: «Это я кабанера? А ты, кабан что ли? Да я тя под суд подведу!» Солдаты хохочут.
— И подала ведь, старая. Приезжали ко мне люди какие-то, спрашивали, писали. Но признали, что хабанераь слово не скверное, и не посадили. Только из-за этого Манька ко мне на свидание больше месяца не ходила. Тоже вначале хулиганом посчитала. Все же смилостивилась, пришла. А я наскучался, стосковался, прижал ее к себе и ну целовать, а она нос воротит. Я с другой стороны — та же картина. И черт меня дернул за язык. «Четы,— говорю,— Маня, увертюру-то из себя строишь?» Как вскочит она, влепит мне пощечину и бежать.
— Ха-ха-ха!
— Вам смешно, а мне горе. Почитай, только перед самым призывом Манька смилостивилась: «Ты,— говорит,— извини, мил дружок. Оказывается, увертюра слово тоже не скверное. А я, беспутая, подумала...» Только чего уж тут, раз в кармане повестка лежит — и все из-за этой лешачьей музыки, из-за брата. И ведь обидно что: с тех пор старуху в деревне кроме как «Хабанерой» никто не зовет. Нет, что ни говорите, ребята, а от музыкантов надо подальше держаться. Они пианиссимо, пианиссимо да и подложат тебе свинью.
— Как, как ты сказал? Пианиссимо? — переспрашивают солдаты.— Ну и нахватался ты слов. Срамота.— А лешак его знает, для чего этому учат Петьку Нешто своих слов нет? В этом-то, говорят, вся их ученость и есть. Чем непонятливей, значит, тем и ученей. А по мне подойди ты к человеку по-доброму—все сделает и без тих фиглей-мйглей. Да при хорошем-то обращении и корова себя человеком чувствует.
— Хо-хо-хо!
Я не стал тревожить компанию. Пусть поговорят себе снимут напряжение, отдохнут.
Тихо вокруг. В небе как в мирное время замигали мириады звезд. В свежем воздухе дышится легко, сво-бодно. И так хочется жить и любить весь этот таинственный, загадочный мир, все живое на земле, каждую травинку, песчинку. Только испытав смертельную опасность,.можно понять такое чувство.
Около штаба встретился писарь батальона.
— Товарищ сержант. Списки на погибших составлять очень большие потери.
...У сарая по-прежнему, как и утром, когда мы были туг со старшим лейтенантом Свистовым, стоит часовой. Надо бы не забыть вместе с похоронной написать письмо родственникам Свистова, рассказать о его героизме»,— подумал я, но тут же вспомнилось, что и письмо Миши Фрянцева все еще ношу в кармане. Кто знает—удастся отослать.
- Как пленные?—спрашиваю часового.
- Помалкивают! Недавно проверял. Сидят все в углу ничего не просят. В глазах тоска—вроде как к смерти готовились. Товарищ комбат, почти сутки стою. Может, прикончить их, да и делу конец.
-Стой, пока можешь. А пленных не трогать.
- Есть, товарищ комбат!
Гак и хотелось возразить ему: «Ну, какой я комбат? просто самозванец, командир по нужде».
Вернулся к своему окопу. Вокруг темно. Как бы часовые не проспали. Один заснет — все погибнут. От усталости, недосыпания и схлынувшего перенапряжения глаза слипаются сами по себе. Да и сколько может терпеть человек? Железо и то уже исковерканное все.
— Сержант, закурить у вас нет? — спрашивает морской пехотинец.
— Бери все. Я все равно по-настоящему-не курю. Сосед свернул цигарку и, нагнувшись пониже в окопе, прикурил, глубоко вдохнув дым.
— Здорово мы сегодня поработали,— хриплым басом промолвил он.— Ночь спасла нас от последнего парада. А до него было очень близко...
Он не договорил и начал внимательно к чему-то прислушиваться, затянулся так, что обжег пальцы, бросил окурок на дно окопа, не спеша затоптал его и только после этого еще более хриплым голосом сказал:
— Ну, вот... Вот и последний парад наступает.
— Что ты имеешь в виду?
— Не слышите? Танки идут с тыла. И тут я услышал урчание моторов.